Герцен винил при этом самого Наполеона, который «додразнил» европейские народы до бешенства своим произволом и презрением к их интересам и их достоинству; сам Наполеон об этой стороне дела всегда молчал, она его нисколько не занимала. Но что разгромленная им так много раз феодально-абсолютистская аристократия взяла под Ватерлоо до известной степени свой реванш, что послереволюционная Франция как-то тоже отступила вместе со старой гвардией 18 июня 1815 г., это императору было, судя по его словам, вполне ясно.
Замечательно, что он уже сразу после Ватерлоо говорил обо всей своей грандиозной эпопее и об этом только что наступившем ее конце как будто из какого-то отдаления, а не как центральное действующее лицо.
С ним совершилась сразу крутая перемена. Он приехал после Ватерлоо в Париж не бороться за престол, а сдавать все свои позиции. И не потому, что исчезла его исключительная энергия, а потому, что он, по-видимому, не только понял умом, но ощутил всем существом, что он свое дело - худо ли, хорошо ли - сделал и что его роль окончена. Еще когда за 15 месяцев до того он, уже держа перо в руках, чтобы подписать в Фонтенебло свое первое отречение, вдруг поднял голову и сказал своим маршалам: «А может быть, нам пойти на них? Мы их разобьем!» - ему казалось, что роль его не кончена. Даже еще три месяца назад, в марте этого же 1815 г., он сделал то, чего никто во всемирной истории не делал, - он был тогда еще полон веры в себя и свое предназначение.
Теперь - все потухло сразу и навеки. Он, после Ватерлоо, ни разу не переживал такого отчаяния, как 11 апреля 1814 г., когда принял яд. Но он потерял всякий интерес и вкус к деятельности, он просто ждал, что с ним сделают грядущие события, в подготовке которых он уже решил не принимать никакого участия.
Он прибыл в Париж 21 июня, созвал министров. Карно предлагал потребовать у палат провозглашения диктатуры Наполеона. Даву советовал просто объявить перерыв сессии и распустить палату. Наполеон отказался это сделать. Палата в это время тоже собралась и, по предложению снова появившегося на исторической сцене Лафайета, объявила себя нераспускаемой.
Наполеон впоследствии сказал, что от одного его слова зависело, чтобы народная масса перерезала всю палату, и многие депутаты, пережившие эти дни, подтвердили его слова. Но опять-таки: он для этого должен был противопоставить Лафайету «Марата», либералам, желавшим воскресить 1789 г., противопоставить 1793 г., буржуазии противопоставить плебейскую массу, которая спасла Францию от монархической Европы за четверть века до той поры. Ни до, ни после Ватерлоо Наполеон не захотел на это пойти.